Неточные совпадения
Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день
был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных
солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных
солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало тепла, — вот обиталище, где помещен
был наш <герой>, уже
было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма.
Самосвистов явился в качестве распорядителя: выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, приказал приставить еще лишних
солдат для усиленья присмотра, взял не только шкатулку, но отобрал даже все такие бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова; связал все это вместе, запечатал и повелел самому
солдату отнести немедленно к самому Чичикову, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Чичиков, вместе с бумагами, получил даже и все теплое, что нужно
было для покрытия бренного его тела.
На вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два
солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на другой день, когда сняли печати, увидели, что все
были ассигнации настоящие.
По стенам навешано
было весьма тесно и бестолково несколько картин: длинный пожелтевший гравюр какого-то сражения, с огромными барабанами, кричащими
солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями, без стекла, вставленный в раму красного дерева с тоненькими бронзовыми полосками и бронзовыми же кружками по углам.
Пестрый шлагбаум принял какой-то неопределенный цвет; усы у стоявшего на часах
солдата казались на лбу и гораздо выше глаз, а носа как будто не
было вовсе.
Это
были: караульная будка, у которой стоял
солдат с ружьем, две-три извозчичьи биржи и, наконец, длинные заборы с известными заборными надписями и рисунками, нацарапанными углем и мелом; более не находилось ничего на сей уединенной, или, как у нас выражаются, красивой площади.
Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и
были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу
солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла — и туда; я за ним.
Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец,
солдата, который хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко
было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.
— Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то не заметил… а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел ловушкой и торжествовал) — так помню, что чиновник один переезжал из квартиры… напротив Алены Ивановны… помню… это я ясно помню…
солдаты диван какой-то выносили и меня к стене прижали… а красильщиков — нет, не помню, чтобы красильщики
были… да и квартиры отпертой нигде, кажется, не
было.
Она
была наполнена вся сидевшими в разных положениях у стен
солдатами, слугами, псарями, виночерпиями и прочей дворней, необходимою для показания сана польского вельможи как военного, так и владельца собственных поместьев.
Не дай Бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывает конца: едва ли неприятельский
солдат, ворвавшись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, паденье разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо
было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и с проклятиями.
Пришел
солдат с медалями,
Чуть жив, а
выпить хочется:
— Я счастлив! — говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я
был, а не убит!
А во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!
Солдат ударил в ложечки,
Что
было вплоть до берегу
Народу — все сбегается.
Ударил — и запел...
— В
солдаты, — повторила она, и на другой день то
было исполнено.
Солдаты начали мужика бить; я
был сержантом той роты, которой
были солдаты, прилучился тут; прибежал на крик мужика и его избавил от побой; может
быть, чего и больше, но вперед отгадывать нельзя.
На дворе, первое, что бросилось в глаза Вронскому,
были песенники в кителях, стоявшие подле боченка с водкой, и здоровая веселая фигура полкового командира, окруженного офицерами: выйдя на первую ступень балкона, он, громко перекрикивая музыку, игравшую Офенбаховскую кадриль, что-то приказывал и махал стоявшим в стороне
солдатам.
— Можете себе представить, мы чуть
было не раздавили двух
солдат, — тотчас же начала она рассказывать, подмигивая, улыбаясь и назад отдергивая свой хвост, который она сразу слишком перекинула в одну сторону. — Я ехала с Васькой… Ах, да, вы не знакомы. — И она, назвав его фамилию, представила молодого человека и, покраснев, звучно засмеялась своей ошибке, то
есть тому, что она незнакомой назвала его Васькой.
В церкви никого не
было, кроме нищего
солдата, двух старушек и церковнослужителей.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже
были видны море экипажей, пешеходов,
солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим ушами вели на гипподром.
Кроме того, он
был житель уездного города, и ему хотелось рассказать, как из его города пошел один
солдат бессрочный, пьяница и вор, которого никто уже не брал в работники.
Когда Левин со Степаном Аркадьичем пришли в избу мужика, у которого всегда останавливался Левин, Весловский уже
был там. Он сидел в средине избы и, держась обеими руками зa лавку, с которой его стаскивал
солдат, брат хозяйки, за облитые тиной сапоги, смеялся своим заразительно-веселым смехом.
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как
солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого
будут ловить эти собаки, и как
солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и
будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно
было ржание лошадей и каркание бекаса.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в
солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что
будешь делать? Плодущи, проклятые.
Я и так брата люблю, а больше за то, что он за меня в
солдаты пошел. Вот как
было дело: стали бросать жеребий. Жеребий пал на меня, мне надо
были идти в
солдаты, а я тогда неделю как женился. Не хотелось мне от молодой жены уходить.
Солдаты выстрелили восемь раз; слышно
было, как одна пуля где-то разбила стекло.
— Я почти три года
был цензором корреспонденции
солдат, мне отлично известна эволюция настроения армии, и я утверждаю: армии у нас больше не существует.
— Насколько я знаю, —
солдаты революции не делают. Когда французы шли на пруссаков, они
пели...
Обиделись еще двое и, не слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели три полицейских
солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно
быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного, молодого, в светлом костюме, с рябым лицом; втолкнувший сказал
солдатам...
Самгин видел десятки рук, поднятых вверх, дергавших лошадей за повода,
солдат за руки, за шинели, одного тащили за ноги с обоих боков лошади, это удерживало его в седле, он кричал, страшно вытаращив глаза, свернув голову направо; еще один, наклонясь вперед, вцепился в гриву своей лошади, и ее вели куда-то, а четверых
солдат уже не
было видно.
Люди, среди которых он стоял, отодвинули его на Невский, они тоже кричали, ругались, грозили кулаками, хотя им уже не видно
было солдат.
— Они меня пугают, — бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. — Пришли и говорят:
солдаты ни о чем, кроме земли, не думают, воевать — не хотят, и у нас
будет революция.
Самгина тоже выбросило на улицу, точно он
был веревкой привязан к дворнику. Он видел, как Николай, размахнувшись ломом, бросил его под ноги ближайшего
солдата, очутился рядом с ним и, схватив ружье, заорал...
Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из широких спин полицейских
солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену; головы, крепко посаженные на красных шеях,
были зубцами стены.
— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа,
будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен
буду умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал
солдат и помер.
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг
был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом
будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого
солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
А через несколько минут он уже машинально соображал: «Бывшие люди», прославленные модным писателем и модным театром, несут на кладбище тело потомка старинной дворянской фамилии, убитого
солдатами бессильного, бездарного царя». В этом
было нечто и злорадное, и возмущавшее.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные
солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
— Постой, — сказал он, отирая руку о колено, — погоди! Как же это? Должен
был трубить горнист. Я — сам
солдат! Я — знаю порядок. Горнист должен
был сигнал дать, по закону, — сволочь! — Громко всхлипнув, он матерно выругался. — Василья Мироныча изрубили, — а? Он жену поднимал, тут его саблей…
В буфете, занятом офицерами, маленький старичок-официант, бритый, с лицом католического монаха, нашел Самгину место в углу за столом, прикрытым лавровым деревом, две трети стола
были заняты колонками тарелок, на свободном пространстве поставил прибор; делая это, он сказал, что поезд в Ригу опаздывает и неизвестно, когда придет, станция загромождена эшелонами сибирских
солдат, спешно отправляемых на фронт, задержали два санитарных поезда в Петроград.
Самгину казалось, что становится все более жарко и солнце жестоко выжигает в его памяти слова, лица, движения людей.
Было странно слышать возбужденный разноголосый говор каменщиков, говорили они так громко, как будто им хотелось заглушить крики
солдат и чей-то непрерывный, резкий вой...
— Это — неизвестно мне. Как видите — по ту сторону насыпи сухо, песчаная почва,
был хвойный лес, а за остатками леса — лазареты «Красного Креста» и всякое его хозяйство. На реке можно
было видеть куски розоватой марли, тампоны и вообще некоторые интимности хирургов, но
солдаты опротестовали столь оригинальное засорение реки, воду которой они
пьют.
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что
солдаты сами должны кончить войну. В пленных
есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем народом согласно и своею собственной рукой».
— Старика этого мы давно знаем, он как раз и
есть, — заговорил штатский, но раздалось несколько выстрелов,
солдат побежал, штатский, вскинув ружье на плечо, тоже побежал на выстрелы. Прогремело железо, тронутое пулей, где-то близко посыпалась штукатурка.
Все
солдаты казались курносыми, стояли они, должно
быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись, стоя почти грудь с грудью к
солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы
солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михайло — другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затесовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, — помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек
был, а умница, добряк.
— Это — мой дядя. Может
быть, вы слышали его имя? Это о нем на днях писал камрад Жорес. Мой брат, — указала она на
солдата. — Он — не
солдат, это только костюм для эстрады. Он — шансонье, пишет и
поет песни, я помогаю ему делать музыку и аккомпанирую.
Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как
солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно
быть, подозревая, что ему скучно, она
пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
Было нечто очень жуткое, угнетающее в безмолвном движении тысяч серых фигур, плечи, спины
солдат обросли белым мохом, и вьюга как будто старалась стереть красные пятна лиц.
Работал он, как всегда, и о том, что он убил
солдата, не хотелось вспоминать, даже как будто не верилось, что это —
было.